Поиск по сайту




Пишите нам: info@ethology.ru

Follow etholog on Twitter

Система Orphus

Новости
Библиотека
Видео
Разное
Кросс-культурный метод
Старые форумы
Рекомендуем
Не в тему

18 февраля 2019 года состоялась лекция «Инстинкты человека»

Понравилась ли она Вам? Нужно ли делать другие видео-лекции по теме этологии?

Нам важно ваше мнение.

ПРОСМОТР ЛЕКЦИИ

Все | Индивидуальное поведение | Общественное поведение | Общие теоретические основы этологии | Половое поведение


список статей


Рецензия на книгу Стивена Пинкера. "Язык как инстинкт."
В.С. Фридман
Обсуждение [1]

Стивен Пинкер. Язык как инстинкт. М.: Едиториал УРСС, 2004. 456 с.

Перевод с англ. Е.В.Кайдаловой под общей редакцией В.Д.Мазо.

М.В.Фридман, В.С.Фридман

ВНИИ “Генетика”, Биологический ф-т МГУ.

Начать надо с того, что книгу С.Пинкера “Язык как инстинкт” стоит прочитать. Её автор - известный американский психолингвист, профессор факультета психологии Гарвардского университета – честно предупреждает читателя в предисловии о своём желании обойтись без пустых банальностей и предлагает плотный, насыщенный текст, который касается множества проблем, связанных с языком.

В своё время американский детский психолог Уоллес Диксон-мл. опросил членов общества исследований детского развития (Society for Research in Child Development) для выявления наиболее революционных исследований в детской психологии. По наибольшему согласию упоминаний Диксон выявил 20 авторов “самых революционных” идей от Льва Выготского до Ури Бронфенбреннера и затем написал о них прекрасную книгу (переведённую и на русский).

Пинкера в этом Тор 20 нет (есть Ноам Хомский - создатель парадигмы, в которой работает Пинкер), но в рассказе о трёх из двадцати революционных открытий потребовалось изложить его работы. Это означает, что найденные им факты останутся в составе наших знаний о языке независимо от научных революций, изменяющих теорию. Книга содержит замечательные и бесспорные факты, интересные, но совсем не бесспорные интерпретации. Наша задача – рассказ о первых и анализ вторых.

Пинкер убедительно доказывает, что почти все говорящие на родном языке, даже те, кто ложит вместо того, чтобы класть, при этом неосознанно придерживаются (на всех уровнях – от видоизменений отдельных звуков в разных словах до построения целых предложений) чёткой системы правил. Эта система правил отличается для носителей разных языков (и несколько отличается для носителей разных диалектов и жаргонов). Но при этом между отдельными правилами существуют сильные корреляции, например, если в предложении выдерживается порядок слов ПОДЛЕЖАЩЕЕ-СКАЗУЕМОЕ-ДОПОЛНЕНИЕ, то предлоги предшествуют дополнению, если же порядок слов ПОДЛЕЖАЩЕЕ-ДОПОЛНЕНИЕ-СКАЗУЕМОЕ, то слова, аналогичные предлогам по функции (послелоги) будут следовать за дополнением.

Некоторые из этих корреляций заставляют лингвистов предполагать, что различные модули, из которых, как дерево из ветвей, сложено предложение (именные, глагольные и др. группы) организованы в определённым языке аналогичным друг другу образом.

Например, у каждой такой группы-модуля есть вершина, которая даёт ей название и определяет её содержание. Лиса в носках пришла в магазин”. “Лиса в носках” - это про лису, а не про носки, поэтому “лиса в носках” требует согласования с “пришла”, но никак не с “пришли”. “На стене висел красивый портрет Мэри”. “Портрет Мэри” может быть “красивым”, но никак не “красивой”. Если глагол в глагольной группе стоит перед дополнением (“есть мясо”), как в английском языке, то и в других таких группах ведущее слово-вершина группы занимает начальную позицию в своей группе. Если дополнение стоит после глагола, как в японском языке (“суши есть”), то и в других таких группах ведущее слово занимает конечную позицию. Таким образом, достаточно исходить из определённых сверхправил, чтобы ознакомившись с небольшим количеством предложений выбрать именно те правила, которые которыми руководствуется данный язык (Пинкер сравнивает это с переключением рубильника в нужное положение).

Поэтому неудивительно, что соответствующим правилам следуют уже дети дошкольного возраста, которые никак не могли познакомиться с полным набором различных моделей предложений. .Дети следуют им даже несмотря на то, что взрослые не придают значения грамматической правильности их речи. Более того, дети родителей, говорящих на ломаных языках типа пиджинов, быстро превращают эти языки в креольские, вновь обретающие собственную систему правил.

Выделять и согласовывать вышеупомянутые модули бывает непросто, особенно если поверхностная структура предложения сильно трансформирована - самые обычные случаи – использование страдательного залога или сложноподчинённых предложений со словом “который”. Тем не менее, похоже, что, воспринимая речь, именно таким выделением и согласованием люди и занимаются. Например, предъявляется предложение: “Полицейский увидел мальчика, которого собравшиеся на вечеринку обвинили в преступлении”. Глубинная структура этого предложения предполагает, что собравшиеся обвинили мальчика в преступлении, “мальчика” тут- дополнение к “обвинили”. Поэтому при появлении в предложении мальчика испытуемые начинают ожидать появления того слова, к которому “мальчика” является дополнением, и облегчённо вздыхают после появления слова “обвинили”, обнаружив, что оно с этим дополнением вполне согласуется. “Облегчённо вздыхают” тут – не метафора, пока испытуемые ждут появления слова “обвинили” они медленнее замечают сигналы извне, а их ЭЭГ показывает результаты напряжения.

Для чего же Пинкер совершает экскурсы в самые разные проблемные области – от того, как дети учатся говорить до происхождения языков? Что он хочет доказать? А вот что. “Язык не есть атрибут материальной культуры, который мы постигаем так же, как постигаем положение стрелок на циферблате часов или принцип работы федерального правительства. На самом деле это особый “кирпичик” в биологической конструкции нашего мозга. Язык – это сложный, специализированный навык, который самопроизвольно развивается в ребёнке и не требует осознанных усилий или систематических наставлений; не связано это развитие и с постижением глубинной логики языка. Этот навык в равной степени свойственен каждому, но отличается от обобщённой способности обрабатывать информацию или поступать разумно”.

Тут есть несколько тезисов. Тезис первый. Способность овладеть языком в окружении людей, каким-либо языком владеющим, определяется наследственными характеристиками, общими для любых представителей рода человеческого. Спорить не будем, очень похоже, что это так.

Тезис второй, с нашей точки зрения нуждающийся в уточнении. Развитие языка – процесс автономный. Развитие других ментальных модулей на него не влияет, что доказывается существованием интеллектуально полноценных людей неспособных овладеть грамматикой и умственно отсталых с развитой речью. Роль окружающей ребёнка среды сводится к установке “переключателей” в нужное положение, но большая или меньшая интенсивность обучения ребёнка языку на результат практически не влияет. Существующие различия (в том числе и здоровых людей) по “неврологическом обеспечению” речи и её функционированию связаны главным образом с наследственными аномалиями или родовыми микротравмами, которые более или менее успешно компенсируются за счёт использования других отделов мозга.

Начнём с конца. Стоп! Вот тут автор “заметает под ковёр” не просто сведения из смежных областей, а то, что ему как психолингвисту прекрасно известно. В другом месте он сам же пишет: “В языковом смысле левши – это не зеркальное отражение праворукого большинства. Левое полушарие управляет языком практически у всех правшей (97%), но правое полушарие управляет языком только у меньшинства левшей – около 19%. У остальных языковой центр в левом полушарии (68%) или избыточным образом имеется в обоих… Даже правши с леворукими родственниками (предположительно те правши, у которых один экземпляр доминантного гена праворукости) анализируют предложения несколько по-другому, чем чистые правши”.

Иными словами, по “неврологическом обеспечению” речи существует высокий уровень нормальной изменчивости, поскольку характерные для левшества и других подобных особенностей высокие популяционные частоты никак не могут объясняться, например равновесием между вредными мутациями и действующим на них отбором.

С чем же связано столь значительное разнообразие? Освоение пространственных отношений ребёнком сначала продвигает становление определённых языковых конструкций и отношений (которые в отечественной психологической традиции не зря получили название “квазипространственных”). С другой стороны, языковое развитие и развитие пространственного воображения конкурируют друг с другом за один и тот же субстрат в виде определённых участков нервной ткани. Конечный результат компромисса между становлением этих способностей сугубо индивидуален, во всяком случае не редкость не только косноязычные скульпторы, но и неречистые топологи, и филологи, страдающие пространственным кретинизмом. Ещё раз подчеркну: эти различия связаны не только с генотипическим разнообразием людей, но и с известной непредсказуемостью индивидуального развития. Многие авторы (и С.Пинкер – не исключение) любят подчёркивать факты действительно поразительного сходства однояйцевых близнецов. Гораздо реже можно прочесть о том, что встречаются и однояйцевые близнецы, чьё сходство по внешним признакам не больше, чем у обычных братьев или сестёр, отчего до недавнего времени было очень сложно определить, является ли однояйцевой данная конкретная пара.

Мы вполне можем поверить в то, что в результате определённого повреждения мозга человек способен избирательно потерять способность называть фрукты и овощи. Однако мы никогда не поверим (да и сам С.Пинкер в это не верит), что у другого человека с нормальным устройством мозга аналогичное повреждение приведёт к тем же результатам. Что вызывает наши сомнения? Во-первых, огромная изменчивость нормальных человеческих мозгов, у которых размеры той или иной зоны или соотношение размеров разных зон могут отличаться раза в два. Во-вторых тот факт, что человек, выросший в тропиках (и обладающий, как Пинкер и мы уверены, таким же нормальным устройством мозга) вполне может классифицировать произведения земные несколько иначе, особенно если в его питании большую роль играют корни или орехи. Во всяком случае то, что северянин определяет как “апельсины”, “мандарины” или “лимоны” в сознании сицилийца, знакомого с большим разнообразием цитрусовых, связано практически непрерывными переходами. Естественно, сама способность различать и как-то классифицировать потенциально съедобные части растений вполне может быть врождённой (и тут Пинкер, видимо, прав).

Данная ситуация зеркально напоминает ситуацию с трубой Р.Вуда, которая была идеально пряма изнутри, но снаружи выглядела как подыхающая в корчах змея. “Изнутри”, с точки зрения “неврологического обеспечения” язык у разных его носителей разный. “Выровнен” он с двух разных сторон – с точки зрения того, что предъявляется другим носителям языка “на выходе” и с точки зрения того, что Пинкер называет “мыслекодом”. Тут, однако, нам представляется важным внести существенное уточнение. Трудно согласиться с Пинкером, что: “Люди думают не на английском, китайском или языке апачей; они думают на мыслекоде. Этот мыслекод, вероятно, немного похож на все вышеупомянутые языки; предположительно он располагает символами для выражения понятий и комбинациями символов, которые соответствуют носителю и объекту действия”. Представляется, что думают разные люди (в том числе и носители одного языка) тоже по-разному (и не обязательно с помощью зрительных представлений, хотя это и наиболее частый случай). Однако весьма вероятно, что существует некий стандартный ментальный модуль, который больше всего напоминает порт для подключения языка и выражения мысли в словах, причём происхождение этого модуля – доязыковое.

Замечательные, хотя мало кому известные результаты, были получены ещё два десятка лет назад А.А.Невской и Л.И.Леушиной. При доминировании левополушарных структур в распознавании зрительных образов ошибки распознавания, которые совершают разные индивиды, одинаковы. Более того, ошибки в этом случае симметричны и (для коротких цепочек того, что с чем можно перепутать) транзитивны. Иначе говоря, существует некое универсальное для разных индивидов пространство, в котором “универсально похожие” объекты находятся рядом (и легко путаются), а “универсально непохожие” - далеко. Ничего подобного при доминировании правополушарных структур не наблюдается – ошибки индивидуальны. Напомним, что в норме оба полушария активно взаимодействуют при распознавании образов и занимаются тем, что можно назвать “взаимным обучением” и “обменом опытом”.

Различие стратегий распознавания у разных полушарий, согласно Невской и Леушиной, объясняется предельно просто. При левополушарном распознавании отдельный объект сразу описывается как целое по некому универсальному алгоритму, при правополушарном – сначала неоднозначным образом расчленяется на подобразы. В основе такого различия стратегий лежат элементарные морфологические различия соответствующих отделов мозга, которые характерны не только для человека, но и для других млекопитающих. Упрощая, можно сказать что в сознании разных людей существуют разные арбузы – и по облику, и по месту соответствующего объекта в системе отношений. А вот для зрительной коры их левого полушария арбуз один и тот же, что и позволяет использовать в речи соответствующее слово. Причём возможность для этого была подготовлена дочеловеческой эволюцией, которую поэтому можно и нужно изучать. Ниже мы хотим познакомить читателя с тем, как Пинкер критикует исследования дочеловеческой эволюции языка и с нашими возражениями. Нет ничего удивительного в том, что на роль посредника предлагаются структуры именно зрительной коры. Весьма вероятно, что праязык был жестовым и воспринимался зрительно.

Логичный вопрос – если смысл слов и мыслекод каждой отдельной личности представляют разные психологические реальности, как можно видеть проявление мыслекода напрямую, без опосредования “оболочкой” из слов национального языка. Скорей всего, в заимствованиях слов из других языков – таких, что “называют” некоторый привлекательный для личности смысл, но которому нет точного соответствия среди форм и проявлений национальной культуры. Например, греческое “номос” (закон) при заимствовании в адыгских языках превратилось в “намыс” (система традиционной почтительности младших к старшим), при заимствовании в арабский – в “намаз” (фиксированная последовательность действий при совершении молитв). Очевидно, что в обеих “принимающих” культурах не было формы, проявления которой бы точно соответствовали значению слова “закон” (за отсутствием науки и философии). Но в обоих случаях новому слову были приписаны в качестве означаемого те явления, которые более всего соответствуют смыслу слова “закон” (равно регулярная, устойчивая связь явлений, строго воспроизводимая при определённых условиях и отражающая некоторые существенные свойства действительности). Такое соответствие при заимствовании чужих понятий интуитивно устанавливается мыслекодом (устанавливается настолько точно, что соответствующее “исконное” слово в обоих языках было забыто).

Другой пример прямого действия личного мыслекода поверх приданной языком “оболочки из слов” - обозначение сторон в политической борьбе. Начиная с 1792 г. все языки мира описывают её как борьбу “правых” и “левых”. Также все соглашаются, что борьба в современную эпоху ведётся за “образ ожидаемого будущего” - какой из сторон удастся сформировать его своей идейной программой. Дело в том, что левые и правые действуют в рамках одних и тех же представлений о прогрессе – для них политическая и социальная история направлена из прошлого в будущее, течение истории столь же необратимо, как необратима эволюция (Закон Долло).

Это верно не для всех обществ или исторических эпох: с 1792 г. борьба правых и левых идёт по поводу будущего, устроение настоящего – проблема техническая, а не политическая. Данная модель неприменима к борьбе “синих” и “зелёных” на константинопольском ипподроме, но хорошо описывает войну оптиматов и популяров в Древнем Риме. Вернёмся к правым и левым. Если история идёт вперёд, то цель развития (она и есть “правда”, когда мы принимаем представление о прогрессе), очевидно, находится справа. Но, чтобы увидеть эту “правду”, смотреть надо с левой стороны.

Это видно сразу, достаточно положить лист бумаги А4 и провести на нём стрелу времени из прошлого в будущее. У всех правшей и большинства левшей будет находиться справа (в правом верхнем углу листа), а чтобы “развернуться лицом к своему будущему”, надо занять левую сторону. Поскольку в политике, как и в других массовых делах, доминируют правши, за правое дело борется именно левая сторона (в политическом зрении - не меньший перекрёст, чем в физиологическом).

Именно поэтому в Древнем Риме революционера называли “страстно стремящийся к новому”, а будущее почти всегда “светлое”, особенно при взгляде слева. Дело в том, что большинство матерей держат младенца у левой груди, почти независимо от того, правши это или левши. Если только мать не смотрит прямо на солнце, на её лице формируется градиент освещённости . Светлой при этом оказывается правая часть лица, а черты на ней – лучше различимыми. Чтобы лучше рассмотреть лицо матери, младенец, соответственно, глядит слева направо из обычного положения при кормлении или убаюкивании. Соответственно, большинству людей более красивыми кажутся лица, составленные из двух правых половинок лица одного и того же человека, чем лица из двух левых половинок (наше лицо несколько асимметрично и правая половина неточно совпадает с левой).

Эта “когнитивная карта” политического противостояния хорошо объясняет и другие коннотации слов “левые” и “правые”. “Левый” - это почти всегда прогрессист, “правый” - сторонник существующего порядка (lassez faire).

Почему же, вопреки очевидным несоответствиям, Пинкер настаивает на полной автономии развития “языкового модуля”? А именно потому, что он слишком много знает о реальном развитии языка. У разных детей сроки и темпы его развития отличаются весьма значительно, причём очень велик вклад нормальной изменчивости в это разнообразие. Одни только различия между мальчиками и девочками дают в среднем почти год разницы между сроками развития речи. Если принять неавтономность развития, то сразу же всплывает проблема гетерохронии – другие модули психики, способные повлиять на развитие речи, к моменту её формирования сами будут сформированы в разной степени у разных детей. Кроме того, анализировать процесс развития речи для тех индивидов, у которых темпы её развития средние, проще чисто методически. У “слишком быстрых” трудно зафиксировать стремительно сменяющие друг друга этапы, для “слишком медленных” трудно вести длительные наблюдения – так что психолингвист обычно анализирует некий средний вариант (хотя в норму могут входить и оба крайних). Тем не менее, именно для крайних случаев неавтономность и вариативность развития может наблюдаться очень выпукло. Например, речь детей с сильным отставанием в развитии фонологического модуля может радикально улучшаться при обучении чтению. Причём в отличие от описанного в книге Пинкера синдрома специфического расстройства речи, через какое-то время произнесение уже перестаёт требовать осознания и осуществляется автоматически.

Последний пример вскрывает парадоксальную ситуацию. Взгляды С.Пинкера, по всей вероятности, описывают развития языка гораздо ближе к истине, чем предшествующие им представления. А вот те практические рекомендации (например, педагогические), которые из них следуют, во всяком случае для неискушённого читателя, адекватны не во всех отношениях. Например, напрашивающийся из результатов Пинкера вывод о том, что проблемы с речью могут сочетаться с нормальным невербальным интеллектом, видимо, справедливы. Хотя всё-таки представляется, что структура подобной личности и её интеллект будут устроены своеобразно (как своеобразно они устроены у слабовидящих или слабослышаших людей, которые недополучают от окружающих большую долю обычной для других информации).

С другой стороны, приводимый Пинкером пример синдрома специфического расстройства речи создаёт впечатление, что стойкое отставание в этой сфере вообще (а не только в случае этого синдрома) коррекции не поддаётся, а его причины связаны только с наследственностью и родовыми травмами. Последнее явно неверно. В детских садах крупных городов, где этой проблемой вообще хоть как-то занимаются, сейчас приходится открывать всё больше групп для детей с задержкой речевого развития. Популяционно-генетические сдвиги так быстро просто не происходят, а родовспоможение в местных родильных домах всё-таки удерживает стабильный, хотя и невысокий уровень. Предоставляем читателю самому судить о том, к каким социальным последствиям в этой ситуации может привести идея “разовьётся само или уж всё равно не разовьётся”. Кроме всего прочего, само может развиться не к первому классу, а позже, когда ребёнок уже попадёт во вспомогательную школу или на улицу. Зато, конечно, затраты бюджета уменьшатся, и налоги можно будет снизить.

Проблема, видимо, в недостаточной широте общеупотребительных представлений о развитии. Как это не странно прозвучит для читателя, инстинктивному поведению тоже научаются, хотя и не так, как другим видам поведения. К.Лоренц в своей работе “Оборотная сторона зеркала” (которая до сих пор остаётся на порядок глубже всего, что на эту тему пишут сейчас), ссылается на опыты Р.Спитса, в которых для него значимо следующее: “…у человеческого младенца примерно двухмесячного возраста, только что выработавшего моторику улыбки, этот вид приветствия может быть запущен с помощью очень простых макетов. Наряду с конфигурацией двух глаз и переносицы здесь существенно кивающее движение головы, причём оптическое воздействие усиливается отчётливой границей волос. Как добавочный ключевой стимул действует ухмыляющийся рот с высоко оттянутыми вверх уголками. Сначала детский воздушный шар с грубо нарисованными на нём признаками действовал так же, как кивающий воспитатель. Но через несколько недель, в течение которых младенец чаще улыбался подлинным людям, чем макетам, действие простого макета почти внезапно исчезало. Научившись отличать, “как выглядит человек”, ребёнок боялся теперь разрисованного воздушного шара, которому раньше улыбался, хотя – это следует подчеркнуть – шар не причинил ему никаких неприятных переживаний, так что здесь не могло быть отрицательной дрессировки”.

К.Лоренц выделяет в данных экспериментах именно такие особенности научения, базируясь на всём своём опыте зоолога, который хорошо знает, как у животных протекает развитие видоспецифических форм поведения. Сходство с формированием речи здесь разительно. Например, у молодых самцов воробьиных птиц видовой напев кристаллизуется из крайне изменчивого состояния “пластичной песни”. В “пластичной песне” слышны звуки и слоги, характерные для других видов птиц, даже не близкородственных (почему-то часто их считают “имитациями”, также как глоссолалию у человека – настоящим “говорением” на ином языке). Аналогично в лепетании младенца слышны звуки (но не слоги!) всех языков мира, даже сложные в произнесении “щелкающие” койсанских языков. Этот пластичный и варьирующий звуковой ряд – такой же точно субстрат формирования значащих вокальных структур, как поток выразительных движений возбужденного животного – субстрат для формирования значащих структур визуальных демонстраций.

Обучение у взрослых начинается ещё в том возрасте, когда сама птица не пытается петь. Воспроизводятся при этом не конкретные особенности пения образца и даже не всегда только видовые черты песни, а особенности конкретного песенного диалекта, что очень похоже на Пинкеровскую перестановку переключателей (как и язык, песня существует не как “идеальный образец” с безграмотными и бессистемными отклонениями от него, а как набор диалектов).

Когда молодой самец сам пытается петь, он должен слышать собственное пение, чтобы сформировать полноценную песню. Способность научиться песне сохраняется у молодых лишь при соответствующем уровне гормонов и теряется при его изменении.

Всё это очень сходно с закономерностями формирования речи и её врождённых грамматических структур. Видимо, они имеют тот же самый статус “идеальной формы”, что и форма коммуникативных сигналов животных, и “план строения” морфологических структур организма. Главное значение книги Пинкера для биологов – что усилием школы Хомского язык перестал быть изобретением или соглашением людей и встаёт в понятный естественникам ряд структур (морфологических или социальных – неважно), видоспецифических и в своей “врождённости”, и в своём разнообразии.

Реальность существования идеальных форм коммуникативных сигналов подтверждается способностью и животных, и человека, в определённой ситуации без проб и ошибок точно воспроизвести (“передразнить”) некоторый ритуал с коммуникативной функцией (церемониал, танец), при том, что в иной ситуации такая точность исполнения недостижима ни долгим обучением, ни сильным принуждением.

Например, маленький сын Лоренца начал вдруг точно копировать жесты учтивости и выражения внимания японского коллеги, слушавшего его отца (“Оборотная сторона зеркала”). Подражание происходило с такой точностью, какая невозможна для взрослого, пытающегося учиться формам вежливости, принятым в соответствующей культуре (тем более такой ритуальной, как японская).

Читая про то, что развитие определённой структуры (в том числе и поведенческой) определяется наследственно, мы обычно представляем себе, что комплекс генов запускает строго детерминированную цепочку событий индивидуального развития, а роль внешних воздействий сводится к её нарушению, отклонению от правильного хода событий и необходимого результата, в лучшем случае – в изменении скорости соответствующих процессов. Оказывается, внешние воздействия могут создавать систему ориентиров, позволяющих уточнить цель.

Из того, что практически все существующие общества успешно поддерживают эту систему GPS, ещё не следует, что для обычных для человека инстинктов её будет поддерживать любой “прекрасный новый мир”, позволяя им сформироваться с той же степенью адекватности. Вряд ли, например, в отсутствие контакта с живыми объектами на базе постулируемых Пинкером врождённых механизмов полноценно разовьётся тот ментальный модуль, который он обозначает как “интуитивная биология: понимание того, как функционируют животные и растения”. Замечательно, что в этот “список Пинкера” попало половое партнёрство, но не попало родительское поведение, которое уже в нынешних обществах (по сравнению с традиционными) трансформировано довольно сильно. Во всяком случае неспособность забеременеть (или зачать ребёнка), проблемы при родах и трудности с лактацией очень часто преодолеваются при смене соответствующей психологической установки. Кроме того, нормально сформированное на уровне инстинктов родительское поведение вряд ли предполагает готовность совать заплакавшему новорожденному бутылочку с водой вместо известно чего, оставлять его одного в комнате с монитором или отодвигать рождение первенца на возраст, более подходящий для того, чтобы стать бабушкой и дедушкой.

Как хорошо известно эмбриологам, основным или вспомогательным (подстраховочным) механизмом, который позволяет наметить положение осей тела у развивающихся зародышей, принадлежащих к самым разным типам животных, является всплывание под действием силы тяжести цитоплазмы яйцеклетки и опускание вниз желтка. В невесомости этот механизм действовать перестаёт, что приводит к нарушению развитии многих зародышей, хотя, находясь на Земле, мы должны специально анализировать эмбриологические данные, чтобы представить себе, что такой механизм есть. Не окажемся ли мы “в положении невесомости” и по отношению к иным наследственно детерминированным процессам? Такой вопрос встаёт сразу же, как видишь трансформацию человеческой натуры под воздействием рынка (тоже ведь система ориентиров и сигналов, осуществляющих целеуказания в процессе индивидуального развития личности…), особенно в теперешнем глобализованном мире. Не исключено, что патриархальный мир средневекового образца, при всех его непривлекательных сторонах, оказался своего рода “узлом устойчивости”, просуществовавшим весьма долго, именно потому, что обеспечиваемая им “система GPS”, позволяла нормально сформироваться большинству видов инстинктивного поведения человека.

И ещё одно замечание про овладение языком. Тезис об автономности его развития требует от автора объяснить, почему в зрелом возрасте потрясающая детская способность к овладению языком как правило теряется. С. Пинкер предполагает, что поддержание способности к овладению языком – предельно энерго- и ресурсоёмко, и от него приходится избавляться, как только обучение завершается. Однако непонятно, как с этой энерго- и ресурсоёмкостью согласуется возможность свободно овладеть в детстве двумя и тремя языками (если сферы, требующие применения какого-либо из этих языков и соответствующий расстановки переключателей, достаточно чётко отделены друг от друга).

О том, что “выравнивает” язык разных носителей с “внешней стороны”. Даже многие коммуникативные системы животных обладают механизмами, позволяющими “включить” особей с индивидуальными особенностями, которые препятствуют “правильной коммуникации. У птиц такая особь исключается из группы и перемещается в другую группировку, где стратегия употребления сигналов во взаимодействиях окажутся эффективными. Либо, как показал Роберт Пэйн в исследованиях райских вдовушек, тип песни у проигрывающей птицы в результате неудач в территориальных конфликтах изменяется до неузнаваемости, настолько, что превращается в совершенно иной.

У млекопитающих подобное “выравнивание” скорей всего, происходит непосредственно во взаимодействиях особей: Первые признаки “непонимания” сигналов вызывают изменения установок обоих участников коммуникации (коммуникативной и знаковой), до восстановления необходимой устойчивости приёма-передачи сообщений. Показательны исследования тревожных криков обезьян-верветок Сефартом и Чини. У верветок существуют три типа криков тревоги: на орла, леопарда и змею, которые произошли дифференциацией одного неспецифического сигнала (выражающего просто общее возбуждение, и молодые особи издают именно его при появлении всех трёх видов опасности, а также просто при волнении).

Соответственно, услышав сигнал, верветки, должны не только принять и расшифровать сообщение, но в первую очередь определить степень его “достоверности”. На крики молодых лучше вообще не обращать внимание или реагировать не бегством в укрытие, а как-то иначе, да и взрослый отправитель сигнала может ошибиться в определении опасности… В такой коммуникативной системе общение продолжается даже при нарушениях в правилах передачи знаков, если партнёры готовы менять установки в сторону нормы. Таким образом, коммуникативная система стимулирует развитие самых разных компенсаторных механизмов у всех, говорящих “не так”.

Логично предположить, что в человеческих сообществах эта тенденция должна лишь усиливаться. Так, в разговоре носителей русского языка слова “меч”, “мяч” и “матч” звучат практически одинаково, не мешая распознаванию. При появлении первых трудностей в понимании собеседника переходят на регистр “язык для иностранца” с медленным говорением и чётким выговариванием.

Теперь о том, что биолог может ответить на Пинкеровскую критику проектов освоения языка животными. В “языковых проектах” по обучению шимпанзе жестовому языку ASL был один момент, за который сразу ухватились критики. В состав команд, работавших с обезьянами, были введены глухие, владевшие ASL.

Важно подчеркнуть, что ASL – это полноценный язык со сложной фонологией, морфологией и синтаксисом, а не грубая система мимики и жестов. Грамматически он несходен ни с американским английским, ни, например, с британским жестовым языком, но основывается на согласовании и системе родов, сходной с языками навахо или банту. Дело в том, что с точки зрения глухих, для которых ASL является родным, шимпанзе так и не выучили никаких истинных знаков ASL. Точнее, глухой, наблюдающий за непрерывным движением рук обезьяны, не мог выделить ни одного знака, напоминающего жесты его собственного.

Это неудивительно: приматологии знают отлично, что шимпанзе ничего не могут сделать точно и аккуратно, в частности главной проблемой этих обезьян при решении “интеллектуальных задач” является не найти решение, а довести исполнение до конца, сконцентрировать внимание на исполнении надлежащего многоступенчатого плана действий. Например, при появлении потенциальной опасности шимпанзе в природе бросают в опасный объект камни и ветви. Точность бросания очень невысока: примерно 5 попаданий на 44 броска (Гудолл, 1992).

Во всех случаях бросок направлен точно в цель, однако обезьяна не может рассчитать усилие, соответствующее данной задаче, и не может “стандартизировать” броски, чтобы попасть в цель со второй или третьей попытки. То и другое умение возникает лишь в процессе антропогенеза. Изготовление всё более сложных орудий труда с нарастающим требованием к стандартизации изделий при возрастающем разнообразии “образцов” на определённой стадии процесса позволяет наконец производить такие изделия, как “значащие структуры” национального языка, неважно, жесты это, движения тела, подобные движениям танцующих или же (в самую последнюю очередь), фонологические структуры звукового языка.

Требования “стандартизации” и “устойчивого распознавания” здесь особенно высоки в силу идеальности соответствующих структур и нематериальности передаваемых смыслов (хотя изготовление орудий труда также нагружено коммуникативной передачей определённых идей, см. ниже примеры из современных культур, Леви-Стросс, 2001). Действительно, сам С.Пинкер указывает, что при равной степени зашумлённости человеческая речь распознаётся лучше и устойчивей, чем любой другой набор сигналов, известный данному индивиду.

У нашего вида умению точно воспроизводить языковые знаки предшествовали сотни тысяч лет совершенствования в умении изготавливать орудия труда по некоторому идеальному образцу, происходившее очень и очень медленно. Поскольку способность к первому – безусловное следствие второго (Дерягина, 2002), стоит отделить способность обезьян а) понимать обращённые к обезьяне идеи, мысли и чувства людей-тренеров, и в ответ на обращение генерировать идеи, планы действий, выражения чувств того же рода, тем самым подтверждая сопоставимость мышления и сознания людей и обезьян, б) использовать в подобной коммуникации знаковые средства, заимствованные из ASL, которому их пытались обучить, в) выучить ASL так же, как человек выучивает иностранный язык, со всеми его синтаксическими и грамматическими особенностями.

Судя по недоумению глухих наблюдателей, третье не произошло и не могло произойти – “жесты” шимпанзе не обладали той степенью стереотипности исполнения и той однозначностью восприятия, которая необходима для того, чтобы носитель ASL распознал их как знаки родного языка, а не свёл в ужимки возбуждённой обезьяны. С другой стороны, владеющие ASL и слышащие тренеры, во-первых, могли “увидеть” в потоке действий появление нужных жестов в нужной ситуации. Во-вторых, “жестовый язык обезьян” выдержал проверку двойным слепым контролем: на основании составленного “словаря жестов” наблюдатель, не имеющий отношение к проекту, мог “задать вопрос” и “получить ответ”, понятный ему на основании того же “словаря” и совпадающий с независимой интерпретацией данного опыта наблюдателем, постоянно работающим с животным.

Следовательно, шимпанзе не выучили ASL, но скорей создали свое собственное “жестовое наречие. Неудивительно, что их не воспринимает глухой, но воспринимают тренеры, работающие с животным, и посторонние биологи, лучше чувствующие контекст и проблему опыта. Так родители раньше окружающих начинают понимать слова собственного ребёнка на той стадии, когда он вместо “папа” и “черепаха” одинаково произносит “па”.

Лингвистам такой уровень овладения языком, естественно, представляется не языком вообще. В действительности, по сравнению с сигнальными системами, которыми большинство млекопитающих и птиц пользуются в природе, это значительный шаг вперёд. Практически все такие сигнальные системы предназначены для описания заданных видовой нормой отношений животных в сообществе, а никак не для описания куда более разнообразных и не всегда вложенных в эту норму объектов внешнего мира. Весь их символизм используется прежде всего для выяснения отношений (агрессивные взаимодействия, брачные ритуалы и т.д.). “Язык пчёл” (реально существующий) детально и адекватно описывает одну сферу взаимодействия пчёл с внешним миром (поиск медоносов при ориентации из улья), но никак не распространяется на все прочие, в том числе и довольно близкие. “В принципе” пчёлы могли б его использовать при встрече сборщиц на цветах, чтоб указывать друг другу лучшие цветки поблизости – но ведь нет!

Дельфины в некоторых экспериментах обнаруживали способность каким-то образом сообщить сородичам, например, о местонахождении спрятанных предметов. Но за долгие годы изучения так и не найдено сигналов, с помощью которых они могли бы это делать. Аналогичные способности наблюдали и у человекообразных обезьян, но сигналы не найдены и здесь. И даже шимпанзе неспособны самостоятельно генерировать сигналы для описания некоторых смыслов. Шимпанзе, чей детёныш несколько раз подвергся нападению самки-каннибалки из того же стада, при повторной встрече с ней выказывает сильное возбуждение, призывает себе в помощь дружественных к ней самцов, но отнюдь не может “сообщить”, что произошло и чего она опасается. В результате каннибалка продолжает обитать в той же группе и, естественно, поедать детёнышей других самок (Гудолл, 1992).

Если антропоидам предоставить знаковую систему искусственно, - неважно, в форме ASL, пластиковых жетонов или набора знаков на компьютере, - они могут “подойти к уровню человеческого языка много ближе, чем животные в природе, и чем глухой ребёнок у слышащих родителей, увы. Биологу этот результат представляется очень значимым. Поэтому соответствующая глава весьма добротной книги Пинкера оставляет впечатление напористой американской рекламы с принижением конкурентов. Кроме того, трудно отделаться от мысли, что свято веря в естественный отбор, автор в глубине души не может смириться с эволюцией, что заставляет его не замечать весьма значительных видовых различий между обыкновенным шимпанзе и бонобо и поддерживать в наиболее догматически настроенных читателях надежду, что произошли мы всё-таки не от обезьяны. Например, автор книги (психолингвист!) не упоминает, что за жестикуляцию и мимику обезьян отвечают те же области мозга, что за речь у человека. А ведь без этого читатель остаётся в недоумении насчёт того, почему во многих проектах обезьян обучали именно жестовой речи и почему именно эти проекты, как правило, оказывались наиболее успешными.

Сходное, к сожалению, впечатление оставляет и критика того, что Пинкер называет “Стандартной социальной научной моделью”. Можно согласиться с Пинкером, что не только в области овладения языком “не существует обучаемости без некого врождённого механизма, который делал бы её возможной”. Другое дело, что подобные врождённые механизмы зачастую настолько универсальны, что дают человеку возможность обучиться тому, что в эволюции появилось мгновение назад – например, письменной речи или сложению в столбик. Отсюда разнообразие тех результатов, которые их действие порождает “на выходе”. И уж совсем непонятно, почему, если именно такая система универсальных модулей способна давать всё наличное человеческое разнообразие, различия людей и обществ неразумно связывать с чисто социальными причинами. Уж нет ли тут социального заказа на реакцию типа “что выросло, то выросло, мы не виноваты” и желания снять с современного общества ответственность за то, что выросло?

Прочитавшие эту книгу также получат дополнительную награду в виде гораздо лучшего представления о причинах тех “ужасов английского языка”, которые так пугают носителей языка русского – большая часть примеров в книге взята, естественно, из английского языка. Остаётся лишь пожалеть об отсутствии популярных книг, где со столь же детальными причинными объяснениями были разобраны разные уровни устройства нашего родного языка.



2006:12:14
Обсуждение [1]